Победа преобразила булочника. Он прямо летает по пекарне, развеваются длинные рукава его балахона. Величественным жестом он распахивает дверцы печки. Трое друзей окунаются в поток золотистого света, материнского тепла и дивного запаха свежего хлеба. Длинной деревянной лопатой Пьеро вынимает свое изделие из печки. Что это? Вернее, кто это? Булочка с золотистой корочкой, дымящаяся, хрустящая, — девушка, похожая на Коломбину, точно родная сестричка. Только не на плоскую Коломбину-Арлекину, нарисованную химическими красками на стене прачечной, а на Коломбину-Пьеретту, вылепленную пухленькой булочкой, со всем тем, чем наградила ее природа: круглыми щечками, голубиной грудкой и тоненькой талией.
Рискуя обжечься, Коломбина хватает булочку обеими руками.
— Ах, какая же она красивая, какая ароматная! — восклицает она.
Пьеро с Арлекином не сводят глаз с Коломбины. Она кладет булочку на стол. Ласково гладит аппетитную корочку. С наслаждением вдыхает аромат. И наконец откусывает нежный золотистый кусочек.
— До чего же вкусно! — кричит она. — Друзья мои, что же вы? Пробуйте скорее!
И вот, все вместе, они едят теплую, тающую во рту булочку. Они смотрят друг на друга. Они счастливы. Им очень хочется смеяться, но как посмеешься с набитым ртом?
Перевод Ю. Стефанова
Он проснулся среди ночи, часов около двух. Стояла глубокая тишина, и все же он насторожился, вслушиваясь. Его, должно быть, разбудил какой-то звук; звук этот мог повториться — вот он и прислушивался. Ни шороха вокруг дома, даже ветра не было; осевший с вечера туман недвижно наполнял ночь. Но стоит понапрасну выглядывать за окно — в деревушке все спят. Он долго лежал, затаив дыхание. Только кровь тихонько шумела в висках, вот и все. Он задремал, но ненадолго, и снова проснулся. На этот раз он был почти уверен: до него что-то донеслось. Чуть дыша, он заставил себя мало-помалу вернуться обратно — почти до границ сна. Он не расслышал как следует сам звук — ему удалось уловить только эхо, и он мог по собственному желанию то приближать его, то отдалять. Это был щелчок закрывшейся двери — такой слышится не тогда, когда ее кто-нибудь притворяет, а когда она захлопывается сама собой, мягко и в то же время плотно входя в дверной проем. Он мог без труда воскресить в памяти этот звук, но это вовсе не значило, что незримая дверь и в самом деле открылась и закрылась, послушная его воле. Она захлопнулась раз и навсегда, открыть ее было уже невозможно. Эхо удара все еще металось между ним и дверью, в ночном мраке, словно обезумевшая птица, лишенная пристанища, словно летучая мышь, которая слепо мечется в замкнувшем ее пространстве. В первый раз это даже развлекло его — похоже на невидимый спектакль, который разыгрывается в полусне, — но все тут же кончилось. Потом настал черед других звуков: защебетали птицы, близился летний рассвет, но тут уже ничего странного не было, и он не проснулся. Дверь захлопнулась там, куда нет доступа обычным звукам. Она была страшно далеко, она таилась где-то на самом дне мира, ибо то, что находится на его поверхности, остается видимым и слышимым. В общем, ничто не изменилось от того, что эта дверь захлопнулась. Ничто не помешало ему встать, выпить кофе, поработать, погулять по полям и вдоль речного берега. Ровным счетом ничего не изменилось. Разве что он принимался время от времени думать об этой двери, и каждый раз ему казалось, что, размышляя, он все отчетливей вспоминает разные подробности, ускользнувшие от него при внезапном пробуждении. Дверь была массивна, очень тяжела, но так хорошо пригнана, ее замок (или замки?) так надежно отлажен и смазан, а металл так тщательно отполирован, что закрывалась она очень мягко — вот так же мягко соскальзывали ночью с крыш пласты снега в Вогезах, где прошло его детство. И все-таки в конце слышался щелчок, едва уловимый, но четкий, словно бы означавший бесповоротность происходящего, окончательное исчезновение всего, что находилось за этой дверью. По правде говоря, он был не в силах вообразить, что за ней может находиться, ведь никаких прямых сведений об этом до него никогда не доходило, но невозможность проникнуть в тайну причиняла ему, когда он над этим задумывался, лишь легкое беспокойство, не мешавшее сну.
Через несколько ночей, незадолго до рассвета, он был разбужен снова. На этот раз он действительно уловил не только эхо, но почти и сам звук, который показался ему чуть более отчетливым и близким. Еще одна дверь, вовсе не та, что захлопнулась раньше. Та была заперта раз и навсегда, о ней можно было забыть, она стала частью стены. (Какой? Стены, возникшей одновременно с дверью?) Однако теперешняя дверь была похожа на предыдущую: тихий, неотвратимый щелчок выдавал то же совершенство материала и подгонки. Только она была ближе к нему. В тот миг, как она захлопнулась, исчез и весь легкий звуковой фон ночи и зари, прервались все их приглушенные мелодии: рокот волн на дальней отмели, заслоненной холмами, что поднимались к западу от деревни, пение петуха в противоположной стороне… Да что же это такое? Уж не сонное ли наваждение? Ведь никакой двери нет и быть не может. Сбитый с толку внезапным пробуждением, он на секунду поверил в то, что не согласуется с рассудком, чего не существует. Есть только пространство, сплошное пространство, откуда же в нем ограда, а тем более множество оград, в центре которых он как бы находится? Должно быть, просто звенит в ушах; с ним и раньше случались приступы легкой глухоты, длившиеся несколько часов, а то и целый день: в ушах накопилась сера, вычистить ее — и дело с концом. Но нет: поднявшись, он не испытал этого давно уже знакомого ощущения глухоты. Окрестная разноголосица доносилась до него совершенно отчетливо; он даже поразился тому, что слышит наитончайшие звуки: слышит, как шуршит под ветром трава за окном, как шелестят трусики, которые стягивает с себя Николь, поглядывая на него, — ему было бы особенно тяжко, если бы он не расслышал этот шелест. В тот день, в привычном своем кругу, он был, что называется, счастлив; но в конце концов, как обычно в таких случаях, ощутил смутную тоску при мысли: а не в последний ли раз все это? Такие мысли были в порядке вещей — он смирился с тем, что жизнь день за днем незаметно отступает от него; он был в том возрасте, когда уже нечего надеяться, что она вернется назад. В общем, он привык к этому чувству отлива и принимал его безболезненно.