Почти уверен, что в аптеке на бульваре Сен-Мишель, неподалеку от Сены, я видел именно ее. Полной уверенности у меня нет лишь потому, что я не проявил должного терпения. Она ждала очереди так же, как я и остальные посетители, но ждала на свой лад. Стояла не возле прилавка, вместе со всеми, а держалась в стороне, словно не решаясь подойти или, вернее, не зная, что ей нужно, такой она была рассеянной и ко всему безразличной. Не это, однако, меня поразило; я, наверно, и не заметил бы ее, будь она похожа на всех тех девушек, которые сновали по бульвару в послеполуденный час. Было в ней, во всем ее облике нечто такое, что заставило меня тут же отвернуться, а потом снова взглянуть на нее, но уже украдкой. И я сразу понял, что она не просто держалась особняком в углу аптеки, а была одинока, абсолютно одинока, и я еще спросил себя, не зашла ли она в эту аптеку случайно, сознавала ли, где находится, видела ли тех, кто там был. Мне показалось, что никто ее не замечает, а может быть, она произвела на всех такое же впечатление, как и на меня, и всем было как-то боязно к ней приглядываться. Достаточно было мельком на нее посмотреть, чтобы сразу заметить ту отчужденность, беспомощность и то отчаяние, которые сквозили во всем ее облике. Такая одинокая, будто все на свете стало для нее безразличным, далеким, несуществующим: так бывает одинок ребенок, забытый в запертой комнате; так бывают одиноки люди во сне. На какое-то мгновенье я перехватил ее взгляд; не то, чтобы в нем не было никакого выражения, но — как бы это объяснить? — я видел такие глаза разве что в больницах: проходишь мимо палаты с раскрытой дверью, на койке сидит больной и смотрит, как ты идешь, а ты знаешь, что никогда больше его не увидишь, что нагляделся на него предостаточно.
Служащая аптеки спросила, что ей угодно; я не успел еще отойти от прилавка, и меня совсем не удивил ответ девушки. Она назвала то же лекарство, которое я только что купил. Я потому и обратил внимание на эту девушку — было в нас нечто общее: и ей и мне потребовались таблетки, вскоре после этого изъятые из продажи, потому что кое-кто из молодежи употреблял их, как утверждали, для составления коктейлей, опасных для здоровья. А для всех остальных то было лишь легкое возбуждающее средство. Итак, в тот погожий августовский день, когда Париж казался особенно просторным и тихим, когда надо было бы только радоваться жизни, нам обоим потребовался один и тот же допинг… И тут у меня мелькнула мысль: а не выгляжу ли я сам — по-своему, разумеется, — таким же неприкаянным и беспомощным, как эта девушка. Но вслед за тем я почувствовал нечто вроде стыда оттого, что отвлекся и занялся собственной персоной. Ведь ее одиночество, должно быть, перешло все грани и было некоей непостижимой крайностью, своего рода совершенством. В общем, я видел ее всего несколько минут в этой аптеке, а потом на улице, где машинально прошагал следом за ней до первого перекрестка. Весьма возможно, что я дополнил ее образ вымышленными подробностями, потому что мысль моя постоянно к ней возвращалась; полагаю, однако, что я был на верном пути, хотя и не одолел его до конца, — любые подробности были тут несущественны. Одета она была не то чтобы бедно, а так, словно когда-то, давным-давно, нарядилась вполне прилично, а потом продолжала носить то же платье, те же чулки, ту же шляпку, нисколько за всем этим не следя: платье с одного боку обвисло, один из чулок сильно поехал сзади; волосы — волосы двадцатилетней девушки, как я узнал об этом на следующее утро, — были словно припорошены пылью; когда в аптеке она склонила голову, роясь в сумочке, слипшиеся пряди упали ей на глаза, сделав ее похожей на утопленницу. Глаза у нее, кажется, были голубовато-серые.
Нет, я не мог помочь ей, да и вообще никому. Знала ли она уже, куда идет, выходя из аптеки? Наверно, не больше моего. Какое-то время я шел следом за ней среди прохожих, сновавших туда-сюда в ленивой сутолоке праздного и очень жаркого дня. На ходу она глядела себе под ноги; ее сумочка на длинном ремешке почти волочилась по земле; шла она медленно. Дойдя до кафе, что углом выходит на улицу Сен-Северин и бульвар, я заметил, что у стойки есть свободное место, и сел — я сделал это машинально, как случалось и раньше во время бессмысленных хождений по Парижу. Я проглотил две таблетки, запив их стаканом минеральной воды. Быть может, я продолжал бы думать об этой одинокой девушке, но тут до меня донеслись слова двух мужчин, сидевших за столиком неподалеку от стойки.
— Никаких душевных состояний не существует, — сказал один, — есть только диалектические моменты, борение противоположных сил.
— Вы сами испытываете, — ответил другой, — некое душевное состояние, весьма, впрочем, обычное в наши дни, которое заставляет вас утверждать, будто никаких душевных состояний не существует.
— Неплохо сказано, — отозвался первый из собеседников.
Я узнал его, это был Артюр Адамов: в то время он часто сиживал в окрестных кабачках. Я был бы не прочь послушать, о чем они будут говорить дальше, но они поднялись, и мне оставалось только проводить их взглядом.
Нелегко восстановить в памяти час или два бесцельных блужданий, однако попробую. Теперь, оглядываясь назад и принимая во внимание дальнейшие события дня, могу сказать, что я, сам того не замечая, накопил за это время достаточно впечатлений, совокупность которых способна придать смысл кишению незнакомого мне беззаботного люда, заполнившего в тот августовский день парижские улицы. Чем это было? «Душевным состоянием», «диалектическим моментом» или «борением противоположных сил»? Я предчувствовал, что все это, так или иначе, окончится состоянием усталости, но, начиная с того момента и на протяжении по крайней мере двух часов, испытывал благодаря действию таблеток амфетамина чувство блаженного любопытства, которое, не заставляя ничего искать, позволяет впитывать все происходящее, пожинать время, словно бесценный урожай. Не стремясь ни к какой определенной цели, я тем не менее ощущал, что она у меня есть, и этого было достаточно; я тешил себя мыслью, что какая-то цель существует, но ничто не вынуждает меня к ее достижению. И так будет все время, всю жизнь! Меня и в самом дело к чему-то влекло, влекло, как мне теперь кажется, весьма таинственным образом. Судите сами, могу ли я, мысленно воссоздавая тот хаотический день, припомнить что-либо, кроме двух-трех штрихов?