Я мог бы ничего не увидеть — точно так же и американка могла бы подойти к подножию северной башни, опоздав на каких-нибудь пять минут… Все эти рассуждения — чистое ребячество, недостойные увертки, но я с каждым разом все лучше и лучше понимаю, почему я буквально впиваюсь в эти извивы, которые тотчас начинают оседать под моей рукой… Я боюсь увидеть с большей отчетливостью то, что едва видел тогда, я боюсь падения, боюсь застыть на том самом месте, куда мне самому предстоит через несколько секунд рухнуть. Не знаю, пройдет ли когда-нибудь это мое душевное состояние, — должно пройти, если верить Артюру Адамову, но пока… слишком недавно все это было; сила удара потрясает меня до сих пор. Даже если придет пора, когда сам удар покажется мне полузабытым и нестрашным, все то, что было до него и после него, останется со мной навеки. Вначале, когда я бродил по этой послеполуденной жаре, я был спокоен; серая тень девушки нисколько не трогала меня; теперь же я не могу от нее избавиться; она словно привкус какой-то мерзости, которую я по оплошности проглотил и, возможно, отравился.
Но если я что-то видел, то что именно? Все или ничего; осмелюсь даже сказать: все и ничего. На какое-то мгновение все стало ничем, видимость вещей исказилась — и тут же все встало на свои места, словно мимо прокатилась волна. Может быть, я ощутил порыв незримого ветра, который вечно бушует над миром, но не задевает нас.
Та малость, которую я увидел, была лишь тенью на солнце; солнце стояло еще высоко, и я, пройдя через сквер папы Иоанна XXIII, шагал по улочке Клуатр прямо на него. Я так и не дошел до угла башни, потому что полиция перекрыла улицу. Я застыл, задрав голову кверху и спрашивая себя, что же такое я увидел; что-то упало с неба между солнцем и мною, но у меня и в мыслях не было, что это могло быть человеческое тело; я смутно представил себе какую-то огромную птицу, мне даже показалось, будто я видел, как она парила в солнечных лучах.
Теперь, когда я ежеминутно воссоздаю это падение, я вижу перед собой девушку с распростертыми руками, словно она и впрямь летит. Она должна была падать, как камень, сжавшись в комок, но мне никак не удается представить себе ее иначе, нежели взмахивающей руками. Она не перестает падать перед моим мысленным взором, и, возможно, сердце у меня замирает сильнее, чем у нее, — ведь для нее все это продолжалось всего несколько секунд, начиная с того мига, когда она отделилась от парапета; действуй она медленнее, кто-нибудь, вероятно, успел бы ее удержать. Что же происходило в тот миг? Я представляю себе ее полнейшее ко всему безразличие, ее совершеннейшую безучастность, и в то же время бесповоротное самоосуждение, нечто вроде Страшного суда, учиненного над собственной личностью. Догадываясь об этом, я, наверно, почти ни о чем не догадываюсь; важно, что это наводит меня вот на какую мысль: за ее безразличием кроется иное безразличие, иное осуждение, куда более бесповоротное, и так далее — до бесконечности.
Но сам удар, столкновение двух тел, одновременная или почти одновременная смерть обеих девушек — этого я не могу себе представить, здесь мое воображение бессильно. Это все равно что приблизиться к месту взрыва, хотя лично мне он не угрожает. Я боюсь там оставаться, и все-таки, некоторым образом, остаюсь, и останусь навеки. О взрыве — не для красного словца, взрыв был на самом деле, ведь фотокамера Сесиль разлетелась вдребезги, и поэтому никто никогда не узнает, не запечатлелось ли по случайности на последнем кадре то, что неслось на юную американку с высоты башни. Я не в силах представить себе это происшествие во всей его материальной конкретности: полицейских, склонившихся над переплетенными телами, темное пятно на мостовой и т. д., но вполне естественно предположить (хотя, если задуматься, что же во всем этом естественного?), что так оно и было. Мороз пробегает по коже при мысли о столь молниеносной и чудовищной смерти; впечатление такое, будто лопается радужная пленка реальности, подобно мыльному пузырю. Впрочем, этот ужас ослабевает по мере того, как движется время, по мере того, как событие уходит в прошлое. И напротив — нисколько не смягчается проблема, возникшая передо мной, когда я узнал о несчастном случае со слов какого-то прохожего, уверявшего, будто он «видел все собственными глазами» с расстояния в несколько шагов; он не слишком вдавался в подробности, а только все повторял: «Не промахнулась, точка в точку угодила, точка в точку». Я заметил, что при этом челюсть у него слегка подрагивала. Мне говорит, что, следуя теории вероятности и принимая во внимание число доведенных до отчаяния людей, бросающихся с Эйфелевой башни или с собора Парижской богоматери, и количество прохожих, находящихся в это время поблизости от упомянутых зданий, — принимая во внимание все это, следует предположить, что столкновение тела, движущегося сверху вниз, с телом, перемещающимся по мостовой, рано или поздно должно неизбежно свершиться. Но как получается, что именно это, а не какое-то другое лицо бросается вниз, чтобы столкнуться именно с этим, а не каким-нибудь другим прохожим? — вот что мучит меня. И когда я думаю о том, что видел одно из этих лиц, когда вспоминаю все странные обстоятельства моих послеполуденных блужданий, во время которых я с полуосознанным ощущением настороженности и любопытства приближался к собору, — я не вижу для себя выхода. Был ли во всем этом какой-то смысл, а если не было, то как понять эту бессмыслицу? А если нечего понимать, то нельзя ли хотя бы увидеть нечто такое, что пока еще скрыто от меня? Какой-нибудь штрих, проблеск, который послужил бы связующим звеном между тем, что произошло в тот день, и… мною самим? Боюсь, что мне придется слишком долго ждать. Быть может, до того самого дня, когда мне придется упасть или испытать удар, — но и тогда я ничего не узнаю.